– Все та же Сибирь! Здесь хоть есть давность привычки… Я и просился только ради здоровья… Ведь если б мне и можно было уехать отсюда, я все равно везде буду отверженцем… Везде позор… Везде станут шептать, указывая на меня: «Это тот самый Рудницкий, который ограбил банк»… И все будут злорадствовать, и больше всех люди, которые, быть может, во сто раз хуже меня… Это ведь обыкновенная история на свете… Пока успех на вашей стороне, вам готовы простить преступление, а чуть падение, быть может, и незаслуженное, вызванное не преступлением, а ошибкой, доверием, пожалуй, и ошибочным, но непреднамеренным, – подчеркнул он, – все отвернулись, все забыли, даже самые близкие когда-то люди…
Рудницкий отпил еще глоток и продолжал:
– И знаете ли, что больше всего возмущает меня при этом?
– Что?
– Людское лицемерие… Все кричат о какой-то общественной совести, о каких-то нарушенных правах!.. Какая это общественная совесть?.. где она? Кто отказался бы от положения Ротшильда, хотя он, с точки зрения известной морали, каждым день возмущает общественную совесть и нарушает чьи-нибудь права? А между тем про него не кричат, кроме горсти безумцев, мечтающих исправить мир… Он пользуется уважением; весь свет у его ног… Общественная совесть!? – усмехнулся злобно старик, – да из тысячи людей девятьсот девяносто девять наплевали бы на нее, если б одних не удерживал страх наказания, других – просто глупость… А ведь все кричат о совести… О, господи, как все это глупо и возмутительно! И после этого разве можно не презирать людей!? – патетически воскликнул Рудницкий.
Он помолчал, налил себе вина и снова заговорил:
– Уехать!? Куда мне уехать?.. Ведь у меня, ограбившего банк, нет состояния, чтобы замазать рты и заслужить уважение… Вы знаете ли, что, приехав сюда, я, известный грабитель, не знал, на что пообедать… Кто этому поверит, не правда ли? – грустно усмехнулся Рудницкий.
Когда он говорил, голос его дрожал, казалось, искренними нотами. Я слушал и недоумевал. К чему эта комедия? Или, в самом деле, он, с точки зрения своеобразной философии, считает себя невинной жертвой?
Я молчал и ждал, что будет далее.
– Я стар, – снова начал он, – у меня нет даже надежды поправить свое положение, чтобы посмотреть, как эти самые люди, которые отвернулись от меня, снова станут находить, что я человек, обладающий всеми добродетелями… И, каюсь, иногда я жалею, что не могу вернуть прежнего положения… Каюсь, жалею и озлобляюсь… Да разве можно не озлобиться!? – воскликнул он с раздражением. – Помилуйте… Тут всякое терпение лопнет!.. Я думал: хоть здесь-то меня оставят в покое… Так нет… И здесь меня преследовали.
– За что?
– А за то, что два года тому назад здесь был начальник, который имел доблесть дать мне место и кусок хлеба… Как можно! И поднялся кругом вой, пошли сплетни, будто я влияю, будто играю роль… Появились в этом жанре корреспонденции в столичных газетах… Вы разве не читали?
– Что-то помню…
– Уголовные ссыльные деморализируют общество… От них страдает край… И все в таком роде… И здешняя мерзкая газетка тоже стала тявкать… О, это была нескончаемая травля… Эти господа ненавидят людей порядочных, благонамеренных, людей цивилизованных и, главное, приезжих… У них ведь свой патриотизм… сибирский… специфический, как петрушкин запах… Они тут в таком случае все заодно…
И, точно вспомнив испытанные им обиды, он начал бранить Сибирь и сибиряков и в особенности какую-то «шайку мучеников идеи» с необузданной злобой. Он не говорил, а шипел с каким-то угрюмым ожесточением завзятого человеконенавистника. Он поносил людей, не останавливаясь перед клеветой, и в то же время жаловался, что его не оставляют в покое.
Куда девался добродушный, смирный «старичок», которого я видел у Петровских?
– Не удивляйтесь этому раздражению! – проговорил он после паузы, наливая новый стакан и залпом выпивая его. – Я не могу равнодушно говорить, как вспомню об этом… Поймите только: одиннадцать лет тому назад меня позорил прокурор… почти год меня трепали все газеты… Чего только ни говорили про меня! Я переносил все… Мое имя наконец забыли… И что же? За то, что мне дают кусок хлеба, в меня снова летят комки грязи… Каждый писака, каждый недоучившийся молокосос кричит о моем прошлом… И за что же? за что?.. Что я им сделал?
Он закрыл лицо руками и несколько времени молчал.
Когда наконец он поднял голову, на глазах его блестели слезы.
– И если б еще я, в самом деле, был виноват, как расславили меня на всю Россию… Послушайте… Вы тоже недоверчиво отнеслись ко мне… Я заметил… у Петровских… Но если б вы знали всю правду…
И Рудницкий, начинавший немного хмелеть, начал рассказывать мне свое дело, «как оно было в действительности». Из его слов выходило, что его напрасно обвинили, что он невинен, как ангел. Он, правда, сделал ошибку, доверился другим и… попался, как кур во щи…
Признаюсь, это было уж слишком, и я заметил Рудницкому, что был на его процессе.
– Изволили быть? – переспросил он.
– Был…
– И, пожалуй, не верите мне? – проговорил он внезапно изменившимся тоном, с нескрываемой насмешкой.
Я молчал.
– Что ж вы не говорите?.. Ведь вы, кажется, из либералов? – ядовито усмехнулся он. – О, я отлично вижу, что не верите… И знаете ли что? Ведь вы, пожалуй, и правы, что не верите! – вдруг проговорил он, понижая голос, и засмеялся своим тихим, неприятным смехом. – Ей-богу, правы, что не верите!..
Я взглянул на Рудницкого. Признаюсь, мне редко приходилось видеть такое злое, отвратительное лицо. Оно как-то все съежилось и улыбалось скверной, циничной, насмешливой улыбкой, в глазах сверкал злой огонек, и искривленные губы дрожали.